16
Если вам кто-нибудь скажет, как приятно ему рвалось в самолете на высоте десяти тысяч метров над уровнем моря, не верьте такому человеку. Такой человек лгун. Потому что блевать в самолетном отхожем месте омерзительнее, чем где бы то ни было: дома, в гостях, на улице, у приятеля, в ресторане, в театре, кино или музее изобразительных искусств. Начиная хотя бы с того, что в любом другом месте, за исключением этой металлической трубы с крыльями, то и дело оступающейся со своей воздушной ступеньки и ухающей на пару сотен метров вниз, меня бы не вырвало, не вырвало ни разу, не говоря уже о том, что ни в коем случае этого не произошло бы трижды. Сидеть мне пришлось у окна, от прохода меня отделяло чужое сиденье, чужие ноги, которые не было никакой возможности переступить, которым приходилось вставать и отходить в сторону, чтобы пропустить меня, задыхающегося и в конец побледневшего, в одну из четырех туалетных кабинок: двух в середине салона, и двух в конце. Когда в третий раз все четыре кабинки оказались закрытыми, я стоял посреди салона, отвратительный ком подкатывал к самому горлу, перекрывая дыхание, глаза мои слезились, словно я плакал, пассажиры самолета, мои соседи по экономическому классу, смотрели на меня, как мне казалось, с тревогой. Отчего в их глазах мне чудилась тревога? Не оттого ли, что тревожился я сам — что не дождусь открытия одной из кабинок и постыдно замараю голубые ковровые дорожки, вдоль которых тянутся сигнальные полоски, указывающие в случае аварийной ситуации путь к спасению... Но непоправимого не произошло, красный свет на боковой стенке туалета сменился зеленым, в три шага я был у двери, за дверью, на коленях, как перед святыней, у консервного унитаза, содрогаясь от боли, из всего разнообразия эмоциональных состояний испытывая одно отвращение, зато бесконечное: к себе, к тому противоестественному процессу, происходящему с моим организмом, к вчерашней ночи и всему за ее время выпитому, — выпитому без какого-либо желания, жажды, необходимости забыться, а машинально, как открываешь зонт, когда идет дождь, и закрываешь его, когда дождь прекращается, — к унитазу, перед которым приходилось склоняться, к покачиваниям самолета, сложным ароматам этого помещения, и опять-таки, к самому себе.
Стюардесса протягивала мне бумажное полотенце. Ее и ее полотенце увидел я, поднявшись на ноги, когда рвотные судороги, наконец, оставили меня совсем. В ее глазах я не видел ни осуждения, ни отвращения. Смотрела она на меня с участием.
— Вам нехорошо? — спросила она.
Я только и мог, что попытаться улыбнуться. Как же это угораздило меня не закрыть за собой дверь туалета? Да, я знаю, что можно воспользоваться бумажным пакетиком, не выходя из салона и даже не вставая со своего места. Беда в том, что для меня это так же исключено, как воспользоваться у всех на глазах бумажным пакетиком для отправления других нужд.
— Хотите таблеточку от тошноты?
От жизни, если можно.
— Да, пожалуйста.
Крохотная белая таблетка, авиационный стакан минеральной воды, участливый взгляд, слова благодарности, произносимые смущенным человеком, возвращение по вихляющему проходу к своему постылому сиденью у окна, к женским коленям по правую руку, чьей хозяйке ничего, кроме "разрешите пройти", за весь трехчасовой полет сказано не было; подмосковные, судя по всему, пейзажи со значительной высоты. Пристегнули ремни, отвечающие за безопасность пассажиров при столкновении летательного аппарата с землей. Прошла уже известная мне стюардесса, оглядывая ремни, улыбнулась мне и кивнула, и я кивнул ей в ответ. Самолет пошел на посадку, а с ним стал стремительно приближаться к земле и я. |